4250 (4250) wrote,
4250
4250

Category:

баба Вера

Баба Вера казалась мне самой яркой из дочерей бабы Дуни, она уродилась самой красивой, к тому же именно её оставили дома и никогда не отдавали в няньки. Отдавали в няньки девок с пяти лет, причём не то, чтоб детей чьих-то нянчить, а вообще на всякие домашние работы (вспоминаем Ваньку Жукова). Но что тут поделаешь, когда не прокормить детей, да и часто отданные в няньки дочки удачно устраивались с личной жизнью, что и произошло, например, с двумя из её дочерей, отправленных в Петербург. О высоте из положения говорит особенно ярко то, что во время ленинградской блокады их обеих баре (хозяева, тоесть) пристроили официантками в наркомовскую столовку, благодаря чему блокада была пережита ими благополучно.

Ещё в детстве баба Вера сильно обгорела: руки, лицо, тело – может, поэтому баба Дуня жалела её больше других детей. Я-то знала бабу Веру уже пенсионеркой, поэтому никак не замечала её ожогов, а думала, что просто такая у неё гладкая розовая кожа и была изумлена, когда мне открыли глаза на факты.

Хочу особенно заметить, что до перестройки (даже уже глубокой перестройки) никаких разговоров о прошлом и воспоминаний в семье не было. Установка молчать и не распространять никакую информацию была настолько сильной, что если мне, дуре, приспичивало завести разговор о чем-либо, недостойном запечатления в стенгазете, вне стен дома (на крылечке, например) бабуля делала страшное лицо и поднимала кулак к моему носу: «Молчи, соседи могут нас слышать!». И мне кажется, что из-за этого страха перед лишним словом и образовался такой разрыв между поколениями, поэтому и порвалась связующая нацию нить. Русская деревня стала Помпеями, похороненными под пеплом отсутствия живых свидетельств.


Обожжённая кожа нисколько не мешала личной жизни бабы Веры, в девичестве она веселилась от души, гуляя, как положено, и, видимо, даже слишком, потому что вышла замуж и родила единственную дочь лет в восемнадцать, слишком рано для деревни. Никакой информации о её первом муже не сохранилось – кто, откуда, как звать и как фамилия. Дело тёмное. Его убили по неизвестным причинам неизвестные люди. Нашли его на железнодорожных путях, попавшего якобы под поезд, но каждый знает, что это обычный способ прикрыть убийство, если перед смертью человек был сильно избит. Никак иначе не может человек зайти за восемь километров от дома и заснуть на единственных на всю округу рельсах, будучи трезвым и просто выйдя вечером проверить огород. Поэтому я ни секунды и не сомневаюсь в причинах смерти священника в Сочи.

Ну, да ладно.


Баба Лёля рассказывает, что огромным удовольствием для малышни (её и брата Николая) было, лёжа на полатях за занавеской, подглядывать за молодёжными посиделками, которые баба Вера собирала, ведь у нас был самый большой дом и самая большая «зала», замечательно подходившая для гулянок. Говорит, было очень весело, задорно, и от куража даже у детей на полатях мурашки по коже бегали. При этих воспоминаниях лицо у бабули разглаживается, становится нежным и мечтательным, она какое-то время молчит, потом говорит, глядя куда-то вверх: «И вот что меня удивляет: какое же то поколение уродилось красивое, с 1900 по 1910 годы, все говорили, какие у них пошли красавцы, как белые грибки в чистом бору. Такие все высокие, длинноногие, пышные, белозубые, волос к волосу, а уж весёлые какие, таких больше и не бывало. Как урожай был. Уже потом наше поколение было невысоким, пожиже. А теперь и никого таких крупных и не урождается. Да, ведь вот как…» И мне так трогательно, что романтическое восхищение пятилетней девочки так же свежо в девяностолетней старухе. «И я, вспоминая сестру Веру, хотя мы и всю жизнь вместе отжили, вижу её, как сейчас перед глазами, молоденькой: как она ночью возвращается с гулянки, уставшая, голодная, берёт в темноте ломоть хлеба с солью и мочёную брюкву из бочки в сенях, и ест так жадно, и улыбается.»

Надо сказать, что никакие репрессии наших деревень не коснулись, несмотря ни на наличие земли и скотины, не смотря ни на оккупацию, ни на нахождение в плену, ни на сожительство с оккупантами. И единственный человек, который загремел-таки в сибирский лагерь, была именно баба Вера. Перед самой войной она ухитрилась забыть горячий утюг на столе многоквартирного дома, отчего случился пожар и пострадали люди, а бабу Веру судили и отправили в далёкий зверосовхоз. В этом ей сильно повезло, о чём с нескрываемой завистью и судачили домашние. Получилось, что всю войну она провела в казённом учреждении, где работала установленный рабочий день, особо не переутомляясь, её кормили за казённый счёт, и уж гораздо сытнее, чем могли мечтать в подленинградской деревне во время войны, она не пережила опасностей и ужасов оккупации, и не она, а баба Дуня отчаянно прятала её дочь-подростка от угона в Германию, рискуя жизнью каждый день на протяжении нескольких лет. У неё была гарантированная медицинская помощь, еда, весёлая компания, полная безопасность в глубоком тылу. Она даже не слыхала ни пушек, ни самолётов, ни выстрелов. Счастливица! Наверняка, не все лагеря были такими. Но с другой стороны нельзя забывать, что одно и то же место люди разного уровня благополучия и воспринимают по- разному. Что было ужасно, например, для богачки Наталии Сац, то было сытной благодатью для нищей деревенской девчонки, считающей деликатесом мочёную брюкву, уж это правда без обид. Баба Вера рассказывала, что в лагере у них был прекрасный главный техник, который баб жалел и очень помогал. «Ну, он был такой весь интеллигентный, еврей, очень образованный человек.» И предполагалось по умолчанию, что раз еврей, то уж человек вежливый и ласковый. Как-то у нас считалось, что начальник-еврей – это большая удача.

В лагере и сексуальная жизнь была бурной, потому что мужской лагерь был неподалёку, в зоне видимости. Кокетство и неприличные заигрывания цвели вовсю, и я понимаю, что лагеря безумно попортили народную нравственность. Хотя бы уже потому, что никто никогда не ругался матом в деревнях, а вот баба Вера привезла из лагеря неистребимую привычку к мату, и не одна она. Грубость лагерных нравов поразила меня в рассказе бабы Веры о том, как они с подружкой обращали на себя внимание мужиков в лагере: стыдно сказать, но когда мужскую партию проводили строем мимо, они садились к проволочному забору пописать, сверкая в сумраке белыми попами, хохоча и от души потешаясь над руганью охраны. Ничего неприличнее мне не рассказывалось, щадя мою целомудренность. А может, ничего более позорного и не было, я так надеюсь.

Вот так и вышло, что баба Вера сохранила свою дебелую полноту до старости. Дочь её Раису вырастила баба Дуня, а потом она очень рано вышла замуж в Ленинград, но жилищные условия там были неважные, работа вахтовая, муж погиб почти сразу после свадьбы, поэтому сын был отдан опять же в деревню бабе Дуне. Баба Вера могла свободно жить в районном центре, после войны вышла замуж за прекрасного человека и всю жизнь прожила рядом с сестрой Лёлей, в домах напротив, через дорогу. Муж её умер году в шестьдесят пятом, от привычного в нашей семье рака, и бабу Веру, как известную красавицу, опять стали сватать. И вот, вроде, сговорилась она с одним полковником, хорошим, состоятельным человеком, пошли они в ресторан поужинать, отметить помолвку. И тут она рассказывает: «Ну, сидим, кушаем. И так это всё культурно, манерно, с салфеточкой, ножом и вилкой, так по-барски, что мне тошно стало. Еле-еле я этот ужин перетерпела, а как подумала, что вот так с ним и всю жизнь надо будет кушать при салфетке, с ножом и вилочкой, приборы собирать да культурные беседы вести – так мне нехорошо стало. Думаю – да побери тя черт с твоей культурой, ищи себе ровню, а я мучиться в такой тюряхе на старости лет не хочу. Ну, и вот коли я за такого хорошего жениха не пошла, то за худого и подавно не захотела. Уж лучше одной – довольно с меня грязных порток.»


Ничего более драгоценного нет в моих детских воспоминаниях, чем вечерние посиделки у печки с бабушками. Мы мотали пряжу, вязали, тихо говорили ни о чем. И таким безмятежным счастьем было просыпаться утром в летней комнате от звуков разговора на скамейке под окном бабушек, уже отработавших утро на огороде. Вспоминаю, заливаясь слезами, как девяностолетняя баба Вера сидит на скамейке, в платочке с Томом и Джерри, повязанном «курочкой», в сатиновом платье турецкими огурцами, в синем переднике, бумажных чулках и кожаных коричневых тапках, она болтает ножками, чертя тапками по песку, и постукивает посошком. Старушки мои ведут беседу степенно, довольно долго обдумывая свои слова, прежде, чем высказать, немного подёргивая носом во время раздумий. Говорят подчёркнуто правильно, тщательно выговаривая слова сообразно деревенской грамматике, выстраивая предложения, будто вывязывая узор. Так хороша эта картина, что я мечтаю, что тоже буду такой вот драгоценной старухой, всем нужной и всеми любимой, окружённой детьми-внуками-правнуками. Я и не предполагала, что достигнуть такой старости можно только невообразимым трудом, терпением, тактом и иезуитской политичностью долгие годы. Удерживать вокруг себя такую семью в мире и любви сложнее, чем править тройкой на парижской выставке, и я этого не сумела. Оттого и чувствую себя такой несчастной, что мой идеал оказался недостижимым, несмотря на мои отчаянные старания. Я видела внешнюю сторону, не ощущая внутреннего труда, я старательно копировала внешнюю картинку, ни в малой степени не обладая ни способностью любить, ни цепким умом, ни железной волей своих прекрасных великих старух. Я копировала их старость, не видя их молодости и нисколько не ценя её в себе.

Баба Вера была страстным грибником, весь сезон не вылезала из леса. Говорила, что только лес продлевает ей здоровье и жизнь. В деревне собирание грибов, как и ловля рыбы, считались бездельем, детским занятие, роскошью для взрослого человека, и немного порицалось. Несмотря на это, баба Лёля теперь вздыхает: «Вот, нет сестрички Веры, так некому меня грибками побаловать» - хотя я стараюсь выбираться в лес и носить грибы. Но у меня нет таланта грибника. Баба Вера, бравшая меня в лес в детстве, рассказывала: «И вот иду я по лесу, а сзади Лена – идёт, ревёт в голос, что вот у меня-то целая корзинка, а у неё-то ни одного грибочка.» Баба Вера предпочитала ходить в лес одна, а теперь я хожу в лес одна, никого больше нет, кто леса не боится.

А вот вы представьте, какое счастье я испытываю, выходя каждый год в тот же лес, где в первый раз ходила тридцать лет назад. Как родной дом, знакомы мне каждая горушка, дорожка, перелесок, как близко я воспринимаю изменения в лесу – вырубку, новую поросль, наблюдаю «войну деревьев». Как страшно больно, если на земляничнике построили дачи, борок вырубили, на грибнице устроили свалку. Будто пришёл домой – а воры всю мебель вынесли.

Грибы – они такие славные, всегда растут на том же месте, где и всегда, только надо пройти по одному и тому же пятачку в 10 метров сотню раз в разных направлениях, и вдруг стоп-бум – гриб. Стоит гордо, не прячется, вроде. Как тут не поверить, что они живые и лукаво бегают, прячась от грибника. Нужно пояснить, что у нас повелось собирать только благородные, чистые грибы: белые, подберёзовики, подосиновики, лисички, маслята. Можно взять моховик или сыроежку, если они крепенькие-маленькие, а хороших грибов полная корзинка не собралась. А уж соленухи собирать – занятие для городских лохов.


Я точно знаю, как проводила баба Вера вечера в период с 80 до 90 лет: до глубокой ночи с молодыми соседками пила кофе и резалась в карты. Потом у неё выступала сыпь и болела печень, но кайф был важнее. Вот, ещё одно последствие лагерной молодости: ведь кроме неё в карты в семье никто никогда не играл. Ещё, пока зрение совсем не испортилось, баба Вера читала бульварные любовные романы. Забавно она их пересказывала: «Ой, она была такая красивая, ну просто очень, но только несчастная. А он – так её любил, уж вот так люби-ил! Только я убей-не помню, как уж их звали и чем там кончилось, но, вроде, хорошо.»

Я хотела купить машину так сильно, потому что мечтал возить своих бабок, особенно бабу Веру в лес, потому что после 80-летия ей уже было трудно ходить своими ногами, а автобусное сообщение в провинции сильно испортилось. Но когда всё-таки купила и стала гордо брать её в лес, она уже не могла много ходить, у неё были боли и она сильно уставала. Так что не сбылась моя мечта о семейных пикниках.


Врачи говорят, что если у человека хорошее здоровье, то он непременно доживёт до своего рака. Баба Вера сначала жаловалась на боль в груди и печени, слабость, потом выяснилось, что это рак. Она худела, её мучали боли, ухаживать за ней приехала её дочь, сама инвалид после перелома шейки бедра. Вынянченная внучка жила в Германии, и не приехала походить за бабкой, хотя это же так близко, часа ж четыре дороги. Когда я приезжала за город, то делала ей обезболивающие уколы, и это было жутко. Баба Вера теряла от боли ощущение реальности и звала: «Ой, мамушка, как же мне больно, помоги же мне, мамушка.» Колоть её было практически некуда, так она исхудала: коричневая кожа да изъеденные старостью кости, я а ведь у неё всегда была такая красивая круглая попка. Моя мамаша ныла и стонала: «Не ходи к ней, не коли, пусть медсестра ходит, а то заразишься раком», я понимала, что это гадость и чушь, но мне всё равно было погано и мерзко на душе, и я почувствовала даже облегчение, когда бабу Веру увезли в Ленинград и мне уже не надо было к ней ездить.


Перед отъездом бабе Вере стало легче, как всегда перед концом, и она решила устроить пир для всех близких, накормить до отвала напоследок. Дала дочке денег, та наготовила куриных ножек, салатов, напекла пирогов.
Никогда в жизни не прощу себе того, как вела себя на этом пире, какие бы беды на меня не валились, всё мне будет мало за мою мерзость. Ремни с меня резать – мало будет. Я ничего не ела. Не пила, потому что за рулём, а не ела, потому что брезговала – у поварихи были больные руки, сильно поражённые грибком, мне было противно, и я такая гордая тварь, что не переступила через себя. Баба Вера всё сокрушалась, что я не ем, а я говорила, что у меня сильно печень вчера разболелась, а сама сидела такая гордая, надутая, важная, с такой подлой рожей. Господи, ну, как я такая неудалая дрянь могла от таких людей уродиться, как это несправедливо, что им некем было гордиться, не на кого посмотреть с радостью! И они не делали мне кислых мин, как я теперь дочери за меньшие грехи. Потому что они умели любить, а я – нет. Ведь я любила её безумно – а быть с ней ласковой и внимательной не могла. Ведь я жить без неё не могу, без слёз не вспоминаю, а чёртову куриную ногу сожрать не могла, нахваливая, чтоб ей было приятно. Видели бы меня сейчас, как я опухла от слёз раскаяния, каждый раз на кладбище к ней прихожу и плачу, каясь, но если б опять такое было – я ж опять бы так же поступила. Говно – оно у меня в ДНК. Хороша я только с мёртвыми, а живым от меня тепла нет, хоть я тресни.

Когда бабу Веру перевезли в Ленинград, я заезжала к ней только раз, когда привозила кресло на колёсиках, потому что своими ногами ни в туалет, ни на кухню она уже ходить не могла. Долго я не задержалась, только втащила кресло, зашла в комнату поздороваться, даже не раздеваясь. Баба Вера сидела на кровати у окна, боли у неё уже прекратились, она была в белом платке и розовой кофте, повернулась ко мне с радостной улыбкой, и была такая тонкая, прозрачная, светлая эта улыбка, очищенная болью и близкой смертью, что у меня дыханье занялось и я поспешила убежать.

Через неделю, когда я утром сидела на кровати, натягивая колготки, мама открыла дверь, просунула голову и сказала с лицом, оживлённым новостью: «А ты знаешь, что баба Вера сегодня ночью умерла? Да.» И ушла, а я осталась тупо сидеть. От её слов со мной произошло странное – как будто длинным, толстым резиновым хлыстом меня эти слова огрели по всему телу, прожигая сквозь кожу до костей, я дёрнулась, с трудом усидев на месте и не упав на пол.

На похоронах нам с братом было так плохо, что мы не могли подойти ко гробу прощаться, сил не хватило, мы стояли вдалеке и нервно подхихикивали. Потому что – ну, разве можно хоронить вечно живое? Когнитивный диссонанс.

Баба Вера приходила ко мне во сне три раза: первый раз, когда я видела её мытарства, потом довольно скоро, что всё уже позади и она обрела покой, причём я видела её у двери какой-то светлой кельи в нарядной одежде и поразительных, новых цветных блестящих резиновых сапогах – за райскими грибами ходить. Потом только слышала во сне, чтоб икону фамильную из её квартиры забрали – и точно, после того в её квартиру залезли, да один залезший так там и умер, соседи обнаружили его только по зелёному пятну на потолке и запаху. Квартиру бабы Верину дети продали. Теперь я всё хожу мимо, но не могу зайти ни в квартиру, что была родной, что на огород, потому что они теперь чужие.
Вот и всё.
Tags: о наших деревенских, про семью
Subscribe

  • Дура и есть

    Взяла я сегодня новую собаку для охраны дачи от кошек, собачек и хулиганов. Хозяева клялись, что собака - злющий охранник. А собачка играется с…

  • А мне всё мало

    К новому году планирую взять ещё одну охотничью собаку. Мне мало. Мне нужна зверюга, которая будет гонять по огороду кошек, лаять и играть. Потому…

  • Ещё одна собачка

    Встала я утром, пошла одеваться, со сна едва двигаюсь. Лениво мажу мордочку кремом и слышу: Люба моя гавкает. Но как-то странно, будто во сне, тихо и…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 16 comments

  • Дура и есть

    Взяла я сегодня новую собаку для охраны дачи от кошек, собачек и хулиганов. Хозяева клялись, что собака - злющий охранник. А собачка играется с…

  • А мне всё мало

    К новому году планирую взять ещё одну охотничью собаку. Мне мало. Мне нужна зверюга, которая будет гонять по огороду кошек, лаять и играть. Потому…

  • Ещё одна собачка

    Встала я утром, пошла одеваться, со сна едва двигаюсь. Лениво мажу мордочку кремом и слышу: Люба моя гавкает. Но как-то странно, будто во сне, тихо и…